А что он надеялся здесь увидеть? Сложенные у порога бесхозные фонари с оптическим театром в подарок?
Топчиев двинулся к колодцу под прохудившимся навесом. Лужи хлюпали и засасывали ступни. Померещилось, что из флигеля кто-то пристально наблюдает за ним…
«Ничего не жди хорошего», – каркал Яков Полонский. В оригинале угроза адресовалась сопернику лирического героя, но Родион ощутил озноб и поморщился.
Бревенчатый оголовок колодца тонул в лишайнике. Стенки шахты слизко блестели.
Топчиев ухватился за рукоять, поднатужился. Скрипнул вал, ржавые шайбы, звякнула цепь. Ведро родилось из мрака, оплескало студеным.
– И впрямь желтая, – хмыкнул учитель и понюхал воду.
Что-то толкнуло в бок. Ведро ухнуло на дно колодца, грохоча о каменные стенки, разматывая цепь.
– Маша?
Побледневшая девушка смотрела на него взволнованно, точно желала предупредить.
– Молодец, девка, – раздался сиплый голос.
Топчиев воззрился на коренастого мужчину, идущего к ним по конному двору. У мужчины были длинные черные космы и хилые усы под орлиным носом. Грязь въелась в поры, измарала походную чугу.
Мужчина держал в руках заступ, из-за пояса торчал нож. Рот щерился недоброй усмешкой.
«Там, – говорила Авдотья Николаевна, – конюх Шипинин за порядком следит. Сумасшедший он».
У Топчиева запершило в горле. Был бы один – дернул бы через торфяник, но Маша, прильнувшая к нему дрожащим телом, ищущая защиты, побуждала к поступкам иного рода.
– Простите за вторжение, – произнес он. – Я Топчиев, Родион Васильевич, учитель из Елесков. А это…
– Ваньки Хромова дочка, – закончил за него мужчина. – И я в Елесках раньше жил. А нынче тут вот. Яшкой меня кличут, таким манером.
Он врезал черенок лопаты в почву.
– Сразу ясно, что вы, голубчик, не здешний. Иначе стереглись бы бесовской водицы, как деревенские стерегутся. Из колодца помещичьего пить нельзя. Черти поселятся. Кликушей станешь. Вода желтая, потому что слюна в ней. Машка-то вас таким манером уберегла.
Маша чиркнула подбородком по грудной клетке Топчиева. За двадцать два года ни одна девушка не была к нему настолько близка телесно. У Родиона Васильевича запершило пуще прежнего.
– Ладно, – сказал он, слегка отступая. – Я, Яков, с вашего позволения, сюда еще заскочу, наберу воды для научного эксперимента.
– Милости просим, – осклабился Шипинин и поинтересовался у девушки: – А что, и ты, Машка, уходишь? Жаль, я бы тебя чаем угостил с медом паучьим. Таким манером. Ну нет – так нет. Зимой придешь, куда денешься.
И он засмеялся надтреснутым смехом.
Возле озера Топчиев сказал помрачневшей и замкнувшейся Маше:
– Я, Мария, у дядюшки микроскоп запросил. Это прибор такой. С ним видно все, что в воде обитает. Любая мелочь в стократном увеличении. Вот и поглядим, как немцы говорят, где собака зарыта. Слюна воду желтит или танин и гумусовая кислота. Мы с вами, Мария, наукой чертей истребим.
Он показал болоту компактный свой кулачок, а Маша робко улыбнулась.
«Repetitio est mater studiorum», – твердили преподаватели, перекладывая свои обязанности в неподъемный мешок домашних заданий. Бессвязные учебники вгоняли в тоску. Скучные лекции усыпляли почище морфия. Уже тогда Топчиев усвоил: не вдолбить знания, а привить к ним страсть – основная задача учителя. И на тернистом пути не обойтись без опытов и наглядных пособий.
Сельская детвора души не чаяла в Родионе Васильевиче. Изголодавшиеся умы ловили каждое его слово, за право первым посмотреть иллюстрацию дрались братья Прохоровы, туаматрон с кланяющимся цирковым медведем вызывал бурные аплодисменты (заглядывающий на уроки пропойца Игнатов крестился и подозревал Топчиева в ворожбе).
Но властителем детских фантазий был, безусловно, волшебный фонарь. Ученики вытягивались во фронт, столбенели, а Родион вставлял в фонарь стекло с собственноручными рисунками или родной литографией, запаливал горелку, регулировал объектив. Под дружный выдох на стене появлялась картинка. Африканские слоны, чудо-юдо-киты, восьминоги, небоскребы Нью-Йорка.
Приходила в школу и Маша, праздничная, чарая. В приталенной самотканой кофточке или ситцевом сарафане, с ниткой янтаря на белой шее, с золотыми лентами в волосах.
Однажды приключился конфуз: учитель вещал о жителях морских бездн, и краб гомалохуния вдруг покинул надлежащий ему квадрат. Кожух фонаря фыркнул паром, вода в конденсаторе закипела, запузырилась. Топчиев дотронулся до заслонки и ойкнул: металл обжег кожу. Маша оказалась подле него, встревоженная, готовая дуть на пальцы.
– Я в порядке, – сказал он. – Глицерину добавим, кипеть не будет! Да, мужики?
– Да! – загомонили девочки и мальчики.
Ночами ему снилось, что из Парижа, от самого месье Барду, в Елески доставили астрономическую трубу…
Но и без труб – с фонариками, заклеенными красной папиросной бумагой, он водил детей к холму изучать потоки метеоритов созвездия Андромеды и Геминиды.
Стряпня Авдотьи Николаевны была простой, но сытной и обильной. На сливухе из сала и проса, на забеленных молоком щах и хлебе Родион Васильевич располнел.
В конце ноября, зайдя к хозяйке, услышал из хаты ее голос:
– Тридцатая, тридцать пятая… сороковая.
– Сорок штук, таким манером, – вторил ей хрипло мужчина.
– Забирай и катись к своим лешакам да болотницам, – серчала Авдотья Николаевна. – Избу мне провонял.
– А в избе-то ты, голубушка, за чьи деньги красоту навела? Ходики вон купила, не на полатях с соломой спишь, а на кровати, как городская. Чай, меня, зловонного лешака, благодарить надобно.
– Деньги не твои! Помещичьи деньги.
– А что, – насмехался мужчина, – помещик их тебе сам таким манером ссудил? Или ты под иконами ворованное у меня берешь?
– Дурак помещик, нанял лису курятник охранять.
– А ты жалуйся. Губернатору письма пиши. Императору вдругорядь. Ты же грамотная.
– Все, черт тебе кишки выпусти! Иди, иди отседова!
Родион схоронился за тыном и смотрел, как из дома выходит Шипинин. Под мышками конюх нес рулоны белой материи, быстро пачкающейся о его грязную чугу.
По вечерам они с Машей сидели на школьных ступеньках. Дико было вспоминать Верочку Гречихину с ее жареными каштанами и французским прононсом. Верочка сейчас в Консерватории вкушает Шестую симфонию Чайковского в интерпретации Артура Никиша, а Топчиев на краю света, и Маша слушает его, затаив дыхание.
– Недавно, – говорил Родион, – знаменитый профессор Пикеринг произвел настоящий фурор в селенографии. Он доказал, что Гавайские вулканы похожи на лунные кратеры как близнецы. На примере Гавайев он предположил, что скалы Луны сформировались в процессе извержения лавы. И вон те ложбинки – это следы эрозии, а гребни – боковые морены. А пятна… ну, есть гипотеза, что это лунные леса, но лично я сомневаюсь…
Зимой 1907 года в Москве помощник придворного кинооператора эльзасец Жозеф-Луи Мундвиллер Жорж Мейер снимал заснеженные улицы, осетров и грибочки на рынке, городового у Царь-пушки, симпатичных лыжниц и таратайки с почтенной публикой. А в семистах верстах Родион Васильевич Топчиев вмерз в лежанку и боялся сдвинуться с кое-как нагретого пятачка. Печь цедила нещедрое тепло, уплетала дровишки. Предстояло идти в метель за порцией топлива. Попытки сосредоточиться на чтении «Минералогии и геологии» Пабста и Зипперта не имели успеха, дремота брала верх.
Когда в дверь заколотили, Топчиев подумал сонно: «Игнатов водочку клянчить пришли».
Он поплелся через комнату, кутаясь в овчинный тулуп, отпер, и сон выветрился.
– Иван?
Хромов грубо отпихнул учителя.
– Где она?
– Маша? Я не видел ее сегодня.
– Врешь! – крестьянин хлестнул горячечным взором.
В эту секунду гулкое эхо взрыва достигло деревни, задребезжало медью. Точно черти похитили у архангела трубу и баловались с ней. Всполошились лесные птицы, взвыли цепные псы, и что-то еще взвыло в метельной мгле, в безлунной ночи. Скоро перекрестилась Авдотья Николаевна, не она ли продала безумному Шипинину серу и порох для дьявольского набата? Братья Прохоровы проснулись на печи, им почудилось, что кто-то скребет по крыше когтями. Пьяница Игнатов рухнул около курятника и больше не вставал: к полуночи его зрачки затянул лед и снег набился в глотку. Далеко от Елесков, в Ревеле, помещик Ростовцев выронил бокал с шампанским и уставился в окно – там бесновались, царапались туманные призраки его грехов.